Рассказы. Повести. Заметки о литературе - Страница 151


К оглавлению

151

1923 год

4 января

«ЧАПАЕВ» ЗАКОНЧЕН

Только что закончил я последние строки «Чапаева». Отделывал начисто. И остался я будто без лучшего, любимого друга. Чувствую себя, как сирота. Ночь. Сижу я один за столом у себя — и думать не могу ни о чем, писать ничего не умею, не хочу читать. Сижу и вспоминаю: как я по ночам — страница за страницей писал эту первую многомесячную работу. Я много положил на нее труда, много провел за нею бессонных ночей, много, часто, неотрывно думал над нею — на ходу, сидя за столом, даже на работе: не выходил у меня из головы любимый «Чапаев». А теперь мне не о чем, не о ком думать. Я уж по-другому размышляю и о другом: хороша ли будет книжка, пойдет или нет? Будут ли переиздания — выдержит ли она их? Как приноровить обложку, какую? Успеем ли к годовщине Красной Армии?..

Приблизился час моего вступления в литературную жизнь. Прошлое — подготовка. Кроме того, изд<ательств>о «Красная новь» выпускает дней через 10–15 отдельной книжкой мой «Красный десант»: отличное дело, радуюсь, торжествую.


16 февраля

«ЧАПАЕВ» ПРИНЯТ!

Недели уже две прошло с тех пор, как был сдан «Чапаев». Не ходил. Не звонил. Не говорил ничего никому. Считал даже и «Чапаева» своего похороненным. Думал, отнеслись к нему как к опыту ученическому, пробежали «из пятого в десятое» (уж конечно не прочитали внимательно: когда им?!).

Пробежали, улыбнулись не раз, пошутили-пошушукались, поглумились маленько и решили, чтобы не разобидеть самовлюбленного автора, не бросать рукопись в корзинку, а возвратить ему, несчастному, «в собственные руки».

Так думал. Все эти две недели так мрачно думал. Потому что: как же иначе? Что же можно предположить другое? Когда сдавал рукопись — обещали «в три дня» определить, годна ли, обещали «как ударную» выпустить к годовщине Красной Армии (23.II). Я окрылился, верил и ждал. Даже поторопился первую половину рукописи сдать тогда, когда вторая была на окончательной отработке. Думал: «Если уж эта часть будет хороша — возьмут и всю. Отправить в печать можно и половину, вторую половину донесем потом».

Гнал экстренно переписчицу-машинистку (остатки заканчивала), сам ночи напролет торопился — работал, проверял, выправлял, отчеканивал. Прихожу в Истпарт к Штейман дней через пяток после сдачи первой части материала, спрашиваю: как?

— Что как? — смотрит совой через пенсне.

— Рукопись-то…

— Какая?

Сердце опустилось. Начали вспоминать, разбираться. Вышло: лежит она себе спокойно в столе, ждет какого-то своего особенного часа: предназначалась Невскому — того все нет. Лепешинский захворал: так и полеживает себе, несчастная… Вот так ударная!

Скоро увиделся с Лепешинским.

Обида взяла. Заметил я, что относиться стали в Истпарте худо, как к «назойливому». Осердился, плюнул, перестал ходить, звонить, справляться: будь что будет! Повесил голову. Опечалился. Заниматься ничем не мог: гвоздем в сердце вошел «Чапаев» — а ну, как его перерабатывать придется, выправлять? Надо мысли, напряжение свое, энергию для него сохранить. И заново писать не брался: не мог. Подошла кстати нужда библиотеку разобрать — ею и занялся, ухлопав на это целых две недели. А «Чапаев» из головы не выходит. О том, чтобы надеяться на выход его к годовщине, и думать перестал, считал это уж и физически невозможным: вот 15 февраля, через неделю празднество, а типографии наши какие: хотя бы «ВНиР» свой, он размером такой же, как и книжка, ожидается 13–15 листов. Сколько времени «выходил»? Да больше месяца: сдал 2 января, выпустил 12 февраля! Так что думать о выходе к годовщине — считал уже детским, несерьезным мечтанием. 15-го решил сходить в Истпарт: не могу же, в самом деле, я окончательно махнуть рукой, не безразлично же мне это?! Звоню Лепешинскому в Кремль: дома?

— Нет, в Истпарт ушел.

— Выздоровел, значит? Работает?

— Работает. Первый день как вышел.

Звоню к Штейман в Истпарт:

— Могу сегодня с тов(арищем) Леп(ешински)м поговорить?

— Можно, приходите…

Обычно она говорила:

— Справлюсь… Узнаю… А что вам? Он занят…

Поэтому поспешность эта сразу меня приятно озадачила и взволновала, но смутно, без серьезного обнадеживанья. Звонил в 12. Чуть доработал до 3-х, прихожу к той же Штейман, хочу спросить: могу ли с Леп<ешински>м поговорить, а она сразу:

— Карточку надо нам… Чапаева.

Почувствовал доброе в этом предзнаменованье.

Зачем же иначе чапаевская карточка, если рукопись не принята? Но тут же и сомнение молнией: — А если только для выставки истпартовской? Рядом Розен стоит, он, кажется, «выпускающим» тут состоит, в Истпарте.

— К Леп<ешинско>му можно?

— Можно, идите.

И это удивительно: без предварительной справки. Вхожу, вижу знакомую огромную седую голову — склонилась над столом. Тихо ему:

— Здравствуйте, т<оварищ> Лепешинский!

Поднял голову от стола, с добрым взглядом.

— А… а… а… здравствуйте, здравствуйте…

Протянул руку, потом на стул показывает. Сел я. Молчу. Жду, что скажет. А сам чуть сдерживаю радостное волненье, вижу кругом, что исход благоприятный.

— Рукопись ваша отдана в набор…

Я чуть не ахнул от восторга. Но уж порешил быть сдержанным, не объявлять своего дикого мальчишеского восторга. Кусаю губы, подпрыгиваю на стуле, руками шебуршу по портфелю, кажется, полез доставать в нем что-то, а совсем и не надо ничего.

— Рукопись пошла… Набирается… Я там кой-что того — понимаете?

— Да, да… конечно.

Я знал, что он говорит про сокращения, выброски, которые сделал. Но это меня уже мало интересует: что именно выброшено, много ли, почему — да боже мой! Не все ли равно! Только бы книга шла: вся шла бы, а выкидок, ясное дело, меньше того, что осталось! Охваченный удивительным своим состоянием, пронизанный радостью, спрашиваю:

151