И когда думалось про это — блаженство разливалось по увлажненному тихими мыслями организму. Становилось мудро-хорошо и в сознании и в чувствах. Это — счастье. Ощутимое. Теперь же, ни раньше, ни позже.
То, что естественно, дает счастье. А «Чапаев» — он давал настоящее счастье, или теперь, или (знаю это!) тогда, когда — выйдет? Нет и нет! Осталась одна обложка, ее приготовят, через неделю книга будет в руках. С удовлетворением, с надеждами возьму ее, буду верить и ждать, что станут о ней говорить, говорить обо мне; что «Чапаевым» открывается моя литературная карьера; что буду вхож и принят более радушно, чем прежде, на литсобраниях, в газетах, журналах.
Это — неизбежно свершится. Но счастье — как бы опоздало. То есть нет и не будет той всецелой поглощенности мыслей, чувств, всего организма, не будет всецелой поглощенности, длительной, глубокой, самодовлеющей, которая (дала) бы право сказать:
— Это счастье… сейчас… теперь… эти мгновенья…
Как будто — опоздало мое счастье. Думается, если бы «Чапаев» дался мне лет пяток назад — тогда он был бы вовремя, а теперь — теперь уж наполовину пропала, ослабела охота и к славе, к известности, почестям: зачем? Спрашиваю себя «зачем» — и ответа не вижу, не знаю, знаю, что нет его. Поэтому ради славы — не хочу себя растрачивать. Я вышел уж из того периода, когда блестки ее, мишура — влекли неотразимо, поглощали, подбивали на карьерную деятельность (часто фальшиво-ненужную), когда вместо работы была суета, когда единственной целью было самоутверждение. Не скажу, чтобы и теперь чуждо было стремленье дать знать о себе, зарекомендовать, покрасоваться, взять почет, — но это делается как-то по-другому, без фальшивой суетни, сосредоточенной, серьезной, широкой работой. Нет больше погони за грошовым, мимолетным успехом. Он стал мал. Он не удовлетворяет. Он смешон. Его стыжусь. А против большой славы — ничего не имею, хочу.
Вот почему, между прочим, не разменивался на статьи, а написал большую книгу. Сразу большую книгу. И в дальнейшем план — создать их целую серию. Но именно больших книг, которые сразу обращали бы внимание, заставляли бы серьезно считаться, жили бы долго, не были бы подобны статьям-однодневкам… Знаю, что в статьях — живая жизнь момента, что по ним, по статьям, живут, ими руководствуются, их качество общественнополезное — несомненно и именно для практической, повседневной жизни. Полезны и книги. Но не так, не злободневно, не такому огромному количеству читателей и не по вопросам злободневной борьбы (это куда как редко!).
Большая книга — выраженная вовне самоудовлетворенность. Поэтому писание только больших книг — признак отрыва от живой жизни. Знаю. И все-таки пишу. Когда напишу 3–4, тогда приостановлюсь, лишь тогда, когда себя зарекомендую, когда будет фундамент… На «Чапаева» смотрю как на первый кирпич для фундамента. Из камней он — первый. А песчинки были — это тоже необходимо, утрамбовать надо было ими, чтобы кирпич положить, «Чапаева». Из песчинок — и «Красный десант». Роль этих маленьких, предварительных работ (очерки, заметки, воспоминания) была подготовительная: заявить кому надо, что я умею писать, пусть это знают и пусть не откажутся взять «Чапаева», настоящую работу, когда она будет готова.
И вот пришло время, когда можно спокойно класть кирпич за кирпичом, — к чему же мне эта мелочная, розничная камарилья, с разною рыбешкой? Не нужна. И я ее — в сторону. Когда кто-нибудь просит… (а уже и просят!) дать очерк, заметку, статью — отказываюсь: некогда!
И в самом деле — готовлюсь ко второй работе, это, верно, будут «Таманцы», про которых говорил с Ковтюхом*. Засяду. Буду поглощен…
18 марта
Позвонил в Истпарт: что слышно?
— У нас уже на руках, торопитесь.
Я сорвался, помчался. Вхожу с замираньем. Увидел, поражен не был, даже охладился, ибо обложка бледна показалась. Тут же скоро случился Лепешинский, улыбается доброй старческой улыбкой, жмет руку:
— Хорошо. Очень хорошо. Это одно из лучших наших изданий… Особенно в таком роде — в таком роде еще не бывало. Это ново. Читать нельзя иных мест без волнения. Очень, очень хорошо… Успех будет большой, распространяется быстро… Хорошо. Очень хорошо.
Меня эти речи старейшего большевика-литератора взволновали и обрадовали.
— Пантелеймон Николаевич, я хотел бы вам книжку на память и надпись на ней.
— Очень, очень рад буду. Ну-ка, сейчас же давайте-ка, сразу.
И он искренне, радостно засуетился. Книга скоро была у меня в руках. Написал: «Уважаемому Пантелеймону Николаевичу Лепешинскому, чья рука по-дружески, бережно, любовно прошлась по „Чапаеву“ и устранила добрую половину его недостатков. Этой помощи никогда не забуду».
Он с влажными глазами, торопясь, когда уже прочитал и снова вышел ко мне:
— Это напрасно… Слишком… Очень уж вы…
А я ему так благодарен, так благодарен, ведь это он посоветовал создать «Чапаева»; все первые мысли, первые разговоры были только с ним одним. Спасибо. Очень спасибо. Взял я книгу, бегом до дому. Торжествовали с Наей вместе. Рад я, конечно, высокоторжественно. Надежд много.
Теперь — теперь за «Мятеж». Лепешинский, который, видимо, намерен теперь держаться за меня как сотрудника (так показалось по его отношению), обещал выписать из Турктрибунала все «мятежные» материалы. Отлично. А я с своей стороны напишу в Турккомиссию — там Любимов. Займусь этим делом солидно. На год, на полтора. А в промежутках думаю рассыпаться очерками: ведь так много и материала, и мыслей, и чувств. Взволнован. Хочу писать, писать, писать.