Все знакомые, дорогие лица… Но некогда было ждать — до овинов оставалось всего сотня сажен. Каждую секунду можно ждать, что оттуда встретят внезапным огнем. Это — любимый на фронте прием: замереть, притаиться, нацелить дула и пустить неприятеля близко-близко, а потом вдруг пулеметы и залп за залпом, бить жестоко и непрерывно, рядами, грудами наложить перед собою человеческие тела, видеть, как дрогнул враг, попятился, помчался вспять, и бить, бить, бить его вдогонку, а пожалуй, и бросить на него спрятанную где-нибудь тут же кавалерию — добивать, рубить бегущего, растерявшегося, обезумевшего в смертельном испуге врага.
Мы были готовы ко всему. Вдруг справа два коротких залпа, за ними тотчас же быстро-быстро заработал пулемет. Вестовой поскакал узнать, в чем дело; через две минуты сообщил, что это наши на правом фланге вызывают неприятеля на ответ. Но ответа не было. Можно было предположить, что селение очищено, но, наученные горьким опытом, тихо, осторожно, ощупью двигались на овины наши цепи. Несколько человек пулеметчиков, а с ними бойцы подхватили пулемет, подбежали к одному из ближних овинов, приладили его быстро к бою — приготовились стрелять. Но тихо… На правом фланге издалека глухо прокатилось «ура», — это наши пошли в атаку, захватив почти без боя всю группу неприятеля, что оставлена была там на охрану села. Из-за горы, с левой стороны, прогремели один за другим три орудийных выстрела… Грохот и вой ослабевали, постепенно замирали, были слышны только удары, от разрывов доносилось лишь чуть слышное эхо, — значит, не по Пилюгину это, а сам неприятель бьет куда-то в сторону. Он бил по тем частям, которые двигались с крайнего левого фланга ему в охват; он переносил туда артиллерийский огонь, быстро отступал и против нас оставил лишь небольшие части, — так узнали потом, а теперь многое было все еще неясно, и можно было ждать всякого оборота и результата делу. Когда пулеметчики пристроились у овина, мы с командиром батальона приблизились, чтобы узнать, не увидели ли, не заметили ли чего-нибудь на гумнах; но там по-прежнему тихо, никто не показывается — ни из белых, ни из жителей, словно мертвое стало пустое село. Осторожно, оглядываясь кругом, засматривая к стогам, за овины и сараи, медленно пробираемся вперед. Ни звука, ни шороха, ни слова, ни выстрела — в такой тишине куда страшней, чем под выстрелами. Тишина на фронте — ужасная, мучительная вещь.
Сзади нас, неподалеку, шли иванововознесенцы, — их красные звезды уже здесь и там мелькали среди овинов и стогов сена. Это движение, торопливое, нервное, неуверенное, происходило в могильной тишине, ежесекундном ожидании внезапного огня…
Вдали мелькнула женская фигура: знать, крестьянка… Надо скорей разузнать…
Рысью — туда…
Женщина-крестьянка стояла у погреба и в упор смотрела на меня остановившимся, мутным, растерянным взглядом. В этом взгляде отразился ужас только что пережитого страдания, в нем отразились недоумение и напряженный мучительный вопрос, ожидание новой, неминуемой, неотвратимой беды, словно она ожидала удара, хотела бы отвести его, но не могла. «Скоро ли?» — спрашивал этот усталый взгляд, и, наверно, не в первый раз и не только на меня смотрела она, такая измученная, и спрашивала: «Скоро ли?» Возле нее, около избы, приподняв крышку, выглядывало из погреба другое, столь же измученное, серое, полумертвое лицо женщины: под глазами повисли иссиня-багровые мешки, губы высохли, выбились волосы из-под тряпья, наверченного на голову. Вопросом и мольбой был полон скорбный взор.
— Белые здесь аль ушли? — спрашиваю их.
— Ушли, убежали, родной, — ответила та, что выглядывала из погреба. — Можно ли нам отсюда вылезать-то, родной? Стрелять будете еще?
— Нет, нет, не будем, вылезайте…
И одна за другой стали показываться из погреба женщины, только они, — мужиков не было. Выползали еще малые ребятишки; этих закутали одеялами, рогожами, мешками, — знать, думали, что мучной мешочек спасет их от шрапнели… Вытащили за сухие длинные руки старика с серыми, мокрыми глазами, с широкой белой бородой. У него на поясе болталась длинная веревка, — надо быть, на ней спускали его в погреб.
Когда все выползли вереницей, один за другим, держась за плетень, оглядываясь робко по сторонам, заковыляли они к своим халупам. Большая, значительная картина, как двигались они тенями по плетню в гробовом, драматическом молчании, все еще полные испуга, замученные своим страхом, закоченевшие в сыром, холодном погребе.
На углу толпится кучка крестьян, — они тоже еще не понимают, не знают, окончен ли бой, оставаться ли им здесь, или попрятаться снова по избам, под сараи, по баням.
— Здравствуйте, товарищи! — крикнул им.
— Здорово… здравствуй, товарищ! — дружно ответили они. — Дождались, слава богу…
Не знаю я, верить ли этим приветственным словам. Может быть, и белых они встречали так же, чтобы не трогали — из робости, от испуга. Но посмотрел на лица — и вижу настоящую, неподдельную радость, такую подлинную радость, которую выдумать нельзя, особенно нельзя отразить ее на немудрящем крестьянском лице. И самому стало радостно.
Мы тронули на середину деревни. Там новая толпа, но видно, что уж это не крестьяне.
— Вы што, ребята, пленные, што ли?
— Так точно, пленные.
— Мобилизованы, што ли?
— Так точно, мобилизованы.
— Откуда?
— Акмолинской области.
— Сколько вас тут?
— Да вот человек тридцать, а то попрятались по сараям… Да вон из огородов бегут.