Вот, вспоминаю: когда то все искал, а теперь только работай, только пиши, берут везде охотно каждый клочок, только подавай, да уж вдребезги писать-то некогда — очень крепко занялся «Мятежом». Хотелось бы кончить ранней осенью. Тогда пропущу 3-ю часть, а зимой, смотришь, выйдет и книга. Идут дела, идут неплохо.
Вошел во вкус! Ознакомился со всем и со всеми, всюду теперь знают и по редакциям — легко, свой человек. Это в нашем деле — немаловажная штука: верят тому, что чепуху не дашь. Отлично идет работа. Скорей бы уж кончить историч<еские> вещи да взяться за роман. Эх, охота!
18 декабря
О ПРЕДИСЛОВИИ К «ЧАПАЕВУ»
Недели три назад сверкнула мысль: взять предисловия к «Чапаеву» и «Мятежу». Для «Мятежа» пишет Серафимович. Сегодня звонил Луначарскому.
— К третьему изданию «Чапаева» — дайте предисловие. Вы знаете книгу?
— Как же, знаю, знаю. Я бы с удовольствием… Да времени нет. Мне потребуется не меньше недели…
— Неделю можно, — говорю ему, — даже десять дней можно…
— Хорошо. Напишу.
— Прощайте.
— Прощайте.
Вот я ему и даю этот материал — прилагаю, чтоб быстрей, скорей написал.
<до 20 декабря>
БАБЕЛЬ
Он был дважды, и дважды не заставал меня. 5 часов. Все ушли. Сижу один, работаю. Входит в купеческой основательной шубе, собачьей шапке, распахнут, а там: серая толстовка, навыпуск брюки… Чистое, нежное с морозцу лицо, чистый лоб, волоски назад черные, глаза острые, спокойные, как две капли растопленной смолы, посверкивают из-под очков. Мне вспомнилось: очкастый! Широкие круглые стекла-американки. Поздоровались. Смотрим пристально в глаза. Он сел и сразу к делу:
— Вы здесь заведуете современной литературой… Я знаю… Но хотелось бы вам еще сейчас кое-что сказать, просто как товарищу… Вне должностей.
— Конечно, так и надо.
— Я вам опоздал все сроки с «Конармией», уже десять раз надувал. Теперь просил бы только об одном: продлить мне снова срок.
— Продлить-то что не продлить, — говорю, — можно. Только все-таки давайте конкретно, поставим перед собой число, и баста.
— Пятнадцатое января!
— Идет.
Порешили, что до 15 января он даст мне всю книгу. А дело с ней так: глав до 20-ти в общем написано, напечатано; 20 — написано, но не напечатано, это просто будут звенья, цементом для других. 10 пишутся — это главы большие, серьезные, в них будет положительное о коннице, они должны восполнить будут пробел… Всего 50 глав.
Живет Б<абель> в Троице-Сергиевском посаде. Условия для творчества — наилучшие. Тишь. Живет вдвоем с матерью.
— Почуяли вот только разные ходоки и посредники, что я ходкий товар, — отбою нет от разных предложений. Я мог бы, буквально, десятки червонцев зарабатывать ежедневно. Но креплюсь. Несмотря на то что сижу без денег. Я много мучаюсь. Очень, очень трудно пишу. Думаю-думаю, напишу, перепишу, а потом, почти готовое, — рву: недоволен. Изумляются мне и товарищи — так из них никто не пишет. Я туго пишу. И верно, я человек всего двух-трех книжек! Больше едва ли сумею и успею. А писать я начал ведь — эва когда: в 1916-м. И, помню, баловался, так себе, а потом пришел в «Летопись», как сейчас помню, во вторник, выходит Горький, даю ему материал: когда зайти?
«В пятницу», говорит. Это в «Летопись»-то!
Ну, захожу в пятницу — хорошо говорил он со мной часа 1 1/2. Эти полтора часа незабываемы. Они решили мою писательскую судьбу.
«Пишите», говорит.
Я и давай, да столько насшибал. Он мне снова:
«Иди-ка, говорит, в люди», то есть жизнь узнавать.
Я и пошел. С тех пор многое узнал. А особенно в годы революции: тут я 1600 постов и должностей переменил, кем только не был: и переплетчиком, наборщиком, чернорабочим, редактором фактическим, бойцом рядовым у Буденного в эскадроне… Что я видел у Буденного — то и дал… Вижу, что не дал я там вовсе политработника, не дал вообще много о Красной Армии — дам, если сумею, дальше. Но уж не так оно у меня выходит солоно, как то, что дал. Каждому, видно, свое.
А я ведь как вырос: в условиях тончайшей культуры, у француза-учителя так научился французскому языку, что еще в отрочестве знал превосходно классическую французскую литературу. Дед мой раввин-расстрига, умнейший, честнейший человек, атеист серьезный и глубокий. Кой-что он и нам передал, внучатам. Мой характер — неудержим, особо раньше, годов в 18–20, хуже Артема был. А теперь — мыслью, волей его скручиваю. Работа — главное теперь мне — литературная работа. Воронский, кажется, себе шею уж свернул?
— Да, — говорю, — как будто так выходит.
— Это по всему видно… И за что он любит Пильняка, - изумился он для меня неожиданно, — за что и что любит — вот не понимаю?!
Мы условились увидеться другой раз. Может, проедем ко мне.
20 декабря
Вчера пришел ко мне Бабель. Сидели мы с ним часа четыре, до глубокой ночи. И перво-наперво об Ионове. Он только-только был где-то с ним вместе — тот пушил на чем и свет не стоит разнесчастный Госиздат, попавший ему в хищные когти: растерзает, ни пера не оставит, ни пуху! Вулканическая личность, один сплошной порыв, — восторгался Б<абель> экспансией Ионова… Отговорили.
…О журналах. Утомляется читать худож<ественную> литературу, журналов почти не читает, особенно скучнейшие, вроде «Раб<очего> ж<урнала>» — особую симпатию питает… к «Пролетарской революции», где… «так неисчерпаемо много ценного материала»… Отговорили.
Книг хранить не умеет, не любит — дома почти нет ничего. Удивился обилию книг у меня — особо жадно посматривал на сборники из гражданской войны.