…Потом говорил, что хочет писать большую вещь о ЧК.
— Только не знаю, справлюсь ли — очень уж я однобоко думаю о ЧК. И это оттого, что чекисты, которых знаю, ну… ну, просто святые люди, даже те, что собственноручно расстреливали… И я опасаюсь, не получилось бы приторно. А другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, которые населяли камеры — это меня как-то даже и не интересует. Все-таки возьмусь! Отговорили.
Главный разговор — о «Чапаеве».
— Это — золотые россыпи, — заявил он мне. — «Чапаев» у меня — настольная книга. Я искренне считаю, что из гражданской войны ничего подобного еще не было. И нет. Но мало как-то книгу эту заметили. Мало о ней говорили. Я сознаюсь откровенно — выхватываю, черпаю из вашего «Чапаева» самым безжалостным образом. Вы сделали, можно сказать, литературную глупость: открыли свою сокровищницу всем, кому охота, сказали щедро: бери! Это роскошество. Так нельзя. Вы не бережете драгоценное. Вся разница между моей «Конармией» и вашим «Чапаевым» та, что «Ч<апаев>» — первая корректура, а «Конармия» вторая или третья. У вас не хватило терпенья поработать, и это заметно на книге — многие места вовсе сырые, необработанные. И зло берет, когда их видишь наряду с блестящими страницами, написанными неподражаемо (мне стало даже чуть неловко слушать!).
Вам надо медленней работать! И потом, Д<митрий> Андр<еевич>, еще одно запомните: не объясняйте. Пожалуйста, не надо никаких объяснений — покажите, а там читатель сам разберется! Но книга ваша — исключительная. Я по ней учусь непрестанно.
Потом я пояснил ему условия, в которых «Чапаева» писал, урывками от работы, укрываясь от партработы частично и т. д. и т. д. — все это опять-таки наложило печать. Потом — материальная нужда тех дней, неугомонное авторское самолюбие, жажда скорее «выйти в свет».
Теперь вижу сам, что, начав в 1922-м, надо было выпускать «Чапаева» не в 23-м, а может быть, только теперь, в 24-25-м году!
Это было бы солоно. И хорошо. А то в самом деле — надо еще многое сделать! И я надумал «Чапаева» обработать — переработать, а кроме того, дать ряд новых глав.
Простились с Б<абелем> радушно. Видимо, установятся хорошие отношения. Он пока что очень мне по сердцу.
13 апреля
ХУДОЖНИК К СЕБЕ — ЧЕМ ДАЛЬШЕ, ТЕМ СТРОЖЕ
Набросил вот план рассказа — весь материал, казалось бы, известен, лица-типы стоят перед глазами, есть заряд — словом, садись, пиши.
И разом вопросы:
А это знаешь хорошо?
А это изучил достаточно?
А это понял точно?
А вот тут, вот тут, — тут не отделаешься тарабарщиной, измышлениями, плохонькой «беллетристикой».
Встали эти вопросы поперек пути и диктуют: прежде чем не овладеешь материалом, не берись. Легкая болтовня твоя никому не нужна (да и тебя роняет она), лучше обожди, подкуй себя и тогда — вдарь.
Эти сомненья, требованья — серьезный признак роста. Два года назад было не так: темка подвернулась, распалила нутро, сел — и за ночь готов рассказ. А теперь строго.
7 мая
СЕРАФИМОВИЧ
Все гладит, гладит светлую, розовую лысину головы и приговаривает отечески:
— Да, вам вот, молодежи, вольно думать о всяких планах, а мне куда уж — год вот ничего нет, сил не хватает…
— Скажу я вам, Александр Серафимович, материалу у меня, материалу, — вдруг заторопился излить ему радость свою Виктор, - эх и материалу: кажется, так вот сел бы — полвека прописал. Да! И хватило бы. Я все записываю — все, что случится по пути интересного. И материалу скопилось: ба! Теперь только вот и распределяю: это туда, это сюда, это тому в зубы дать, это этому… Наше писательское дело — вижу я вообще — это по большей части дело организационное: умей все оформить, организовать.
— Правильно! Это вот, брат, так ловко сказал, — вдруг воодушевился Серафимович, хлопнул Виктора по плечу и с горестью добавил: — А я вот, старый дурак, ничего не записывал — все наново приходится теперь собирать. Все некогда, казалось, — да лень эта одна, какое — некогда…
И когда Виктор рассказал ему — что в дневниках, Серафимович жадно-жадно вслушивался, будто все, до строчки, до слова хотел запечатлеть в дряхлой голове своей.
А потом охал, жаловался:
— Кабы не поясница моя, кабы не сердце… Уж этот мне артериосклероз… Надо будет этим летом легкие направить…
Выходило: места нет у него здорового. А все вот шумит, все вот волнуется, все в заботах: толчется в очередях у станционных касс, нюхает по вагонам, на постоялых дворах, у фабричных ворот, на окраинах, — бывает, и к себе зазывает рабочего, за бутылку пива усаживает, слушает, что тот ему говорит, а потом записывает.
26 августа
МОЕ ЗНАКОМСТВО С ЛЕОНИДОМ ЛЕОНОВЫМ
Накоряков Ник<олай> Ник<андрович> говорит:
— Сегодня придет Леонов, поговорим… Может, книжку возьмем у него… Большой он будет писатель… Вот познакомлю — поговорим…
Я с глубочайшим волнением ждал этой встречи — не знаю, отчего я волновался. Но — да!
Вышел через час, положим, в соседнюю комнату — гляжу, сидит Васька Лаптев. Вы знаете, кто такой Васька Лаптев? Нет? Так я поясню: четыре года назад в редакции газеты МВО «Красный воин» работала вся зеленая молодежь — работал там тогда и В. Лапоть. Писал он, кажется, очерки-стихи. Не знаю, что-то, словом, вроде того. Парнишка приятный и всеми нами любимый: мы там жили стенка в стенку. Наша стенка — это журнал «ВМиР», ихняя — газета. И вот прошло то время! Потом, года два назад или три, пришел я по делу к художнику Фалилееву на квартиру. Глядь — за ширмой у него Васька Лапоть.