— Ты что, говорю, тут делаешь?
— А я, говорит, пишу вот… Живу тут, в этом углу… Пишу…
Что он писал — я мало тем поинтересовался, думал, что по-старому, из агиток этих. Я ему тоже пояснил, что пишу-де, но мало интересовались оба, кто что пишет. Были мы в общем тогда с ним вместе часа три, поминали добром старую нашу жизнь за стенками — через стену. Ну, ладно. С тех пор Ваську я не видел ни разу. Но это все лишь присказка — сказка впереди. Сидим мы с Никандрычем, работаем, позабыл уж я вовсе про то, что Ваську видел в комнате рядом, — на ходу мы поздоровались, улыбнулись один другому. Только Васька-то и входит вдруг, входит, а Никандрыч встал, да и говорит мне:
— Дмитрий Андреевич, позвольте вас познакомить: это Леонид Леонов… писатель…
Я вытаращил глаза на Ваську, но спохватился враз, подобрался, молчу, как будто и неожиданности тут нет никакой, как будто все это само собой известно мне давно. Даже рассмеялся, в живот ткнул Ваську:
— Да мы ж, боже мой, — мы четыре года знакомы!
А сам гляжу ему в грустные зеленые глаза и думаю:
«Да что ж за диво такое! Вот не гадал!»
И потом я все заново приглядывался к лицу его и видел, что на лице у него есть будущее, а особенно в этих глубоких, налитых электричеством большого мастера зеленых глазах его, Васьки. И чувствовал я, как растет во мне интерес к нему, растет уважение, чуткое вниманье к слову, к движению его. Я сразу преобразил Ваську Лаптева в Леонова, отличного, большого в будущем писателя.
И теперь, не встречусь — нет больше для меня Васьки Лаптева, не вижу я его в Леониде Леонове — вижу только этого нового человека, по-новому чувствую, понимаю его — вот как!
Подарил он мне книжки.
А я ему свою — «Мятеж» и написал там: «Четыре года я видел тебя — и не знал, что это ты!»…
5 сентября
Я ПОЛУЧИЛ ПИСЬМО ОТ М. ГОРЬКОГО
Какая же это непередаваемая радость: Максим Горький прислал письмо. Пишет там о «Чапаеве», о «Мятеже», о моей литературной работе. Так хорошо бранит, так умело подбадривает…
Настя вошла ко мне в кабинет:
— Тебе два письма.
Смотрю, на одном: Луганск — это товарищ. На другом: Сорренто…
Занялся дух.
— Настя, говорю, ты никого ко мне не впускай минут десять… Очень буду занят.
Разорвав письмо, читаю.
Грудь распирало от радости за каждое слово, за каждый совет. Я ему умышленно сдержанно написал от себя, когда посылал книжки:
во-первых, есть, верно, перлюстрация;
во-вторых — что же буду нежность свою передавать: а может, он подумает, что я гоститься к нему, заигрывать лезу?
И потому написал сухо, хоть хотелось много-много сказать ему, как любимому.
Письмо не хвалебное это, его письмо — он, наоборот, больше бранит, указывает. Но какую же я почувствовал силу после этих бодрящих строк.
Он, такой большой и чуткий, советует писать мне дальше и говорит, что будет хороший толк.
Он мне советует больше рвать, жечь, переписывать многократно то, что пишу, — да, в этом я уже убедился до тысячи раз, что надо именно… не жалеть того, что написал: жги, рви его, пока не сделаешь отлично.
В последних словах он дает понять, что не прочь поддержать переписку.
Я ему напишу. Теперь уж напишу что-то по-настоящему, от сердца: он ответил хорошо, он ждет письма! Значит, я имею право сказать ему про самое дорогое.
20 октября
КАК ЗАЧАЛИСЬ «ПИСАТЕЛИ»
Как я задумал их писать, почему — не знаю. По всей видимости, увлекла на эту тему наша весенняя мапповская борьба: очень уж колоритно она промчалась. А как только явилась мысль: хорошо бы очеркнуть! — тут же и всякое подспорье в подмогу:
я-де знаю хорошо работу издательскую, я знаю низовую писательскую среду и т. д. и т. д.
Забрала охота — решил писать.
И когда решил — совсем не знал, о чем именно будет идти письмо мое:
опишу ли только весеннюю борьбу;
дам ли состояние литфронта наших дней или захвачу глубокие пласты в десятки лет назад;
что это будет: мемуары, записки мои или роман, — роман во всем объеме понятия;
что это будет — небольшая книжечка или целый огромный томище!
Только ли взять писат<ельскую> среду наших дней или рыться по газетам, журналам и развернуть всю сложную эпоху дней нэпа, конца войны, дискуссии и т. д.
Словом — массовая масса вопросов.
Я совершенно не знал ничего, когда приступал.
А приступил так — задал себе вопрос: будут беллетристы участвовать в книге? Будут.
И наметил каждого на отдельный лист, 15–20 типов, то есть проставил только имена, имея перед духовным взором живого человека, хорошо мне знакомого, — он будет стержнем, а вокруг навью. Его, может быть, солью с другим — третьим, пятым, это потом виднее будет, а пока вот поставить его как веху, чтоб не сбиваться на трудном извилистом творческом пути. То же проделал с поэтами и критиками: поставил стержневые фигуры, наиболее характерные: сложившийся, начинающий, даровитый, бездарный, страстный, вялый, рабочий, старая труха интеллигент и т. д.
Три основные категории писательские наметил. Листочки разложил в три груды: бел(летристы), поэты, критики.
Затем под особым листом-списком образовалась новая груда листов: на одном «Литкружок», на другом «Партком», на третьем «Наш съезд» и т. д. и т. д.
Набралось листов 20 — под ними будет группироваться и в них вписываться разный материал по этим именно категориям. Это первая стадия работы.
Дальше — на стол все мои записки о писателях, по МАППу, все мои дневники, газеты и т. д. и т. д. и каждую бумажку — к определенному типу или вопросу (литкружок, партком и т. д.).